Эльфрида Елинек - Перед закрытой дверью [Die Ausgesperrten ru]
Кстати сказать, уж коли завели речь о цветочках и листочках, то Райнер среди всех победителей конкурса в Венском городском управлении народного образования (во время чествования) видел одних лишь гимназистов, потому что только гимназисты обладают способностью излагать свои мысли, только они в состоянии описать те ощущения, которыми они преисполняются при виде тюльпана или куста сирени. А именно — радостью и надеждой на будущее. Кто-нибудь другой тоже может ощущать радость, но это еще не значит, что он сможет и описать ее без ошибок. Он пользуется не языком высокой культуры, а местным наречием, которое не очень в цене. В австрийском варианте немецкого языка между этими двумя уровнями зияет глубокая трещина, возникшая из-за неравенства людей, что будет всегда. Стоит одному употребить ученое слово, как другой его уже не понимает. Так все время у Ханса с Райнером выходит. Ханс косноязычен, Райнер ловок в словах.
Еще тогда школьные сочинения приносили Райнеру признание, а теперь он хочет сделать сочинительство своей профессией. Его профессия будет одновременно и хобби, что является идеальным сочетанием, как о том многие говорят. В большинстве случаев это не соответствует действительности. Когда водопроводчик или мясник говорят, что профессия для них в то же время еще и хобби, то это наверняка не так. Вагоновожатому трамвая или каменщику тоже едва ли поверят. Если врач скажет, что его хобби — помогать и исцелять, то ему верить можно. Лечить и помогать можно и для собственного удовольствия, и одновременно это может быть профессией. Хобби — новое иностранное слово, которое очень быстро получило право гражданства. Американцы ушли, а язык их остался, ура.
Скрепя сердце Райнер вынужден отметить, что болван этот, Ханс, в настоящий момент является не его орудием, а орудием джазовых музыкантов. Он снует туда-сюда, услужливо складывает пюпитры, засовывает контрабасы в парусиновые чехлы, попеременно то открывает, то закрывает рояль, в зависимости от того, что ему велят, протирает трубы, приводит в порядок стопки нотной бумаги с расписанной на ней аранжировкой и по команде снова рассыпает их, поднимает и опускает стулья, расставляет их, снова сметает в кучу все, что так старательно расставил, и все потому, что кто-то из музыкантов сердится, что он что-то не так сделал, спрашивает, сколько нужно времени, чтобы выучиться играть на флейте, на саксе, на тромбоне, на контрабасе и так далее. Выучиться играть на фортепьяно наверняка труднее и дольше всего, потребуется вся честная жизнь, та самая долгая честная жизнь, которой Райнер хочет положить конец. «Вот бы и мне когда-нибудь тоже этим заняться! Поди, здорово вот так играть на инструменте. Может, даже лучше, чем быть учителем физкультуры или иметь высшее образование». Сейчас он, как только закончится последний номер, как отыграют «Чатанугу-чу-чу», вместе с другими кретинами-добровольцами примется таскать многочисленные тяжелые предметы к выходу, где еще один прихвостень уже машину свою подкатил, чтобы ее употребили для перевозки инструментов, только бы ему хоть разок поприсутствовать, потому что самое важное — это участие, а не только победа (см. выше). Без ответа осталось еще столько вопросов: А это трудно? Сколько времени пройдет, пока научишься ноты читать? Как правильно настраивать скрипку? Куда нужно подавать заявление, если серьезно намерен овладеть инструментом? «Я завтра же добровольно явлюсь туда». Что делают с душой, то делают по доброй воле. Одна лишь работа на силовых установках есть подневольная повинность, от которой нужно отделаться.
«Все, хватит с меня!» Райнер сбрасывает с себя глубокомысленный вид и набрасывается на Ханса. В мыслях только что прозвучало: я плюю на вас, на ваши полдники в бумажных пакетах, на жирные телеса, я велик и хожу от ярости по потолку, все вы меня видите необыкновенно отчетливо, вот именно: это я и есть! Он выхватывает из лап Ханса, этого лакея, футляр с кларнетом, который тот суетливо нес к выходу, и со всего размаху опускает на Хансову башку громыхающий ящик, внутри которого взвывает духовой инструмент. Музыкант, которому принадлежит инструмент, вопит, что-де, того-этого, совсем рехнулся, что ли?!
Выражение лица Райнера (непроницаемое, безо всякого выражения) кларнетисту-любителю, студенту юридического факультета, ни за что не постичь, и поэтому он никак больше не реагирует. Если бы он только мог представить себе, что Райнер в данный момент о нем думает! Райнер думает, что подвесил бы я тебя сейчас за глотку на мясницком крюке. Об этом сынок состоятельного аптекаря даже и не догадывается, а потому и нет в нем страха, но Райнер все равно горд, что в голову ему пришла такая жестокая идея. Ведь скоро они ее воплотят в жизнь, так что за столиком Райнер и компания серьезно приступают к разработке плана, продумывают мелочи, выверяют детали.
— Что мне, по четыре раза все повторять? Анна, это и тебя касается, хотя тебе в общих чертах все известно как моей сестре.
«Софи будет поставлена в известность как женщина, которую я люблю, а Ханс — как исполнитель, который выполняет грязную работу, при условии что он вообще сообразит, о чем идет речь. В чем я далеко не уверен».
— Анни, иди сюда, сколько тебя ждать?
Она не идет, потому что как раз сейчас, сидя за роялем, почувствовав небывалый шанс, будто играючи, рассыпает жемчуг шопеновского этюда с небрежной легкостью, за которой стоят долгие часы упражнений, чтобы получалось вот так, и лишь только она хочет без перехода начать кое-что из «Хорошо темперированного клавира», как к ней подходит пианист джаза (студент медицины):
— Эй, девулька, ты ошиблась адресом, валяй-ка домой к мамочке под крыло и играй там свои гаммы. У нас тут крутой джаз, а не музыкальная школа, сюда приходят, когда уже школу окончат с отличием или когда самостоятельно научатся. Хочешь, могу и я тебя кое-чему научить, если настаиваешь, так что заходи, куколка, когда сиськи вырастут.
У Анниной мамаши такое не заведено, чтобы кто-то чему бы то ни было самостоятельно обучался, тут должны быть привлечены квалифицированные специалисты, иначе это не в счет.
Внутри у Анны все сжимается, потому что ей доходчиво объяснили: она не вполне еще сложилась, не созрела и должна развиваться дальше, а это для нее неприемлемо. Она достигла уже конечной точки, и терять ей больше нечего. Ее сводит с ума мысль о том, что еще что-то подобное может ждать ее впереди, ведь для нее все уже завершилось, и в ней закипает жажда убийства. Впереди не будет ничего, разве лишь абсолютное Ничто, и в нем не существует никаких нравственных мерок, которые этот студентик отринул еще не полностью, хотя он и грубо обращается с женщиной. Проходя мимо его стола, она словно невзначай слегка задевает пальцами полупустой пивной бокал, и плюх — содержимое уже растекается по новеньким, с иголочки, фирменным джинсам университетского всезнайки, теперь стирать придется, от чего джинсы хоть чуть-чуть, да обветшают, так что урон студенческим карманным денежкам нанесен. Вот и отлично.
Райнер с жаром внушает Софи, потягивающей лимонад, чтобы та не болтала глупостей, а слушала, хотя она вообще молчит. Ханс думает, что если она слушать не хочет, так пусть уж лучше его чувствует. Софи не хочет слушать, ей нравится смотреть. Смотреть, как Ханс с необыкновенной легкостью поднимает и выжимает на руках самые тяжелые предметы, даже самые тяжеленные. На его торсе нет ни единого размякшей мышцы, такие местечки, будем надеяться, располагаются в душе. А вот Райнер телосложением скорее похож на курицу. Причем такую, которая вообще не видела солнечных лучей и получала в корм лишь малую толику зернышек. Хотя наговорить он может куда больше, чем просто кудах-тах-тах, что правда, то правда.
Ханс шмякается на стул и в общих чертах — более подробные черточки проявятся и приложатся потом сами собой — обрисовывает, как станет учиться музыке, которая несет людям радость и успокоение, а исполнителю — славу и успех.
— Заткнись, — говорит Райнер.
А Хансу не терпится рассказать, как мать достает его своими дурацкими конвертами, вечным нытьем о работе в молодежной ячейке:
— В этом причина, почему я… в смысле музыки… хочу от этих дел отгородиться.
Райнер говорит, что сейчас ему в морду заедет. Софи негромко, растягивая слова, просит его отставить Ханса в покое.
Анна: — Слушай, Ханс, ты своим занудством доведешь кого угодно, даже памятник Гете на Ринге[11].
Софи: — Сама-то не выпендривайся.
Ханс: — Вот видишь, Анна? Если женщина любит мужчину и не может этого показать, да и не хочет показывать, она принимается его защищать от всех. При этом она против воли начинает осознавать свои чувства. Я это в кино тыщу раз видел.
Анна сует руку ему промеж ног, там так уютно.
— Что, опять вам приспичило? — насмешничает Софи.